С утра у Перса родилось сонное, равнодушное настроение.
Персом его прозвали ребята во дворе за серебряный перстень на
правой руке. Прозвище настолько пристало к нему, что он сам порой
иронически обращался к себе Господин Перс. Да и настоящее имя
Перса было созвучно прозвищу - Петр.
Так вот, перстень этот, благодаря которому, видимо, только
и могло случиться сие чрезвычайное происшествие, был большой,
тяжелый, с витиеватыми восточными узорами по серебру и с темным
таинственным камнем, а привезен был с арабского востока и больше
о нем, пожалуй, сказать ничего было нельзя, кроме того, разве,
что Персу он был немного великоват. Впрочем, в этом было свое
удобство - перстень легко прятался темным камнем в ладонь,
превращаясь таким образом в простенькое серебряное кольцо, не
вызывающее подозрений в темном уголовном прошлом или настоящем
Перса.
Нет, Перс не был уголовником. Он был скромным инженегром,
как называли теперь эту ископаемую должность его
друзья-бизнесмены, вполне сносным семьянином и неплохим,
компанейским парнем во дворе. Когда у дворовых ребят, случалось,
не хватало на водку, Перс всегда выручал деньгами до получки. За
это ребята прощали ему то, что сам он водку в рот не брал.
Здесь, во дворе, было по-своему уютно. У заборчика, в тени
кустиков, ребята с любовью оборудовали скамеечку, вокруг которой
и колдовали над бутылочками день и ночь, с первых теплых дней
весны и до глубокой осени.
Но зимние холода пришли и сюда, и сама зима вдруг подсела
к ребятам на их теплую скамеечку. И дворовая компания
протрезвела, распалась. Ребята вернулись в теплые дома, к семьям.
Возвращаясь вечером с работы Перс встречал иногда
слесаря-сантехника из компании - человека, потемневшего от
пьянства и на почве пьянства давно переставшего различать времена
года. Оставшись один, сантехник стал пить еще больше. Он
вываливался из подъезда навстречу Персу - темный, пьяный, со
стеклянными невидящими глазами, и тяжело, неуверенно, как медведь
в цирке на задних лапах, шел мимо - за водкой. Перса он не
узнавал, но этого и не требовалось - зимой Перс сам замерзал
душой, превращался в человека замкнутого, даже нелюдимого и любил
ходить по улицам, подняв ворот и втянув голову в плечи. И
отогревался, оттаивал душой только дома, в семье, в обществе жены
и шустрого вихрастого сынишки.
Собственно, Перс был человеком не без странностей. Кроме
описанного выше перстня и полного отказа от употребления водки,
была у него и еще одна особенность - он писал роман. Для души и в
свободное время. Это странное для инженера хобби, было странно
еще и тем, что роман этот был первое, за что он взялся. Перс
понимал, что для начинающего в литературе человека сразу писать
роман - большая наглость, и дело, в общем-то, безнадежное.
Поэтому и не предполагал написанное кому-то показывать, но,
поскольку сам процесс доставлял ему редкое удовольствие, не видел
причины отказывать себе в нем и писал, писал, не придавая
написанному никакого собственно литературного значения.
Этой зимней ночью Перс спал плохо. Всю ночь ему снились
какие-то небылицы - бетонные заборы, через которые он перелезал
сам и помогал перелезать другим; теплые вестибюли метро и мерный
отдаленный шум; резкий ледяной ветер из тоннелей, от которого на
непокрытой на голове буквально отваливались уши; еще какая-то
ерунда. Все это тянулось от одного малопонятного сюжета к
другому, и уснуть глубоко так и не получилось. Когда, наконец,
настало утро, большая часть этого сновиденческого мусора быстро,
в течение получаса, забылось, но ощущение погруженности в нечто
вязкое, не отпускающее - в царство унылых небылиц - осталось. С
этим тяжким ощущением он вышел из дома и отправился на работу,
продолжая дремать на ходу. Он дремал в троллейбусе, в метро и в
этой же смурной дреме вышел из вагона на ст. м. Арбатская.
Механически передвигая ноги, мучаясь самой необходимостью
двигаться, краем глаза, буквально в последний момент он заметил
этого человека - на метрошной скамейке спал, завалившись набок и
свесив ноги на пол, обыкновенный бомж - грязное серое пальто,
черный целлофановый пакет с отребьем у ног, суковатая палка. Перс
мимоходом мысленно позавидовал: "Счастливец - спит!". И …
Следующий свой шаг он сделал в никуда - тяжелый сон
окончательно, в одно мгновение одолел его, в глазах потемнело,
сердце упало, и в темноте сердечной спичкой вспыхнула и тут же
погасла коротенькая мыслишка-вопрос: "Как?" и - все. Он не упал,
не провалился, - он как будто растаял, без боли и дискомфорта.
Тишина и темнота окутали Перса.
...
Все тело затекло, онемело. Онемели, кажется, и сами мысли,
и только шевельнулось нехотя в сонной башке: "Боже, как
жестко..". Сон не отпускал, глаза открываться не хотели, время то
ли остановилось, то ли лопнуло окончательно. Перс прислушивался:
шарканье ног и шум электричек - видимо, метро. "Значит, все-таки
обморок. Дожил. Теряю сознание как барышня на балу. На работу
опоздал…" Наконец, он сумел разлепить глаза и тяжело, с какой-то
старческой ломотой в костях, сел на скамейку.
Да, это была та самая скамейка, где спал счастливец-бомж.
Но никакого бомжа теперь здесь не было и в помине, а сидел Перс,
собственной персоной. Его качало, он никак не мог опомниться,
отойти ото сна, да и на самом деле сон, видимо, продолжался. В
голове у него один за одним гудели поезда. И он не мог понять
откуда они берутся и куда, в какие пространства пропадают. И под
ним, казалось, таилась бездна, от глубины и величия которой
кружилась голова. И шумел ветер. И, открытый промозглым
вселенским ветрам, он дрожал всем телом, хотя и находился в
теплом метро, в окружении таких же как он сам людей, и прекрасно
видел это.
Постепенно, однако, дрожь ушла, и он пришел немного в
себя.
В том, что это был он сам, Перс мог бы поклясться на чем
угодно, его "эго", которому он доверял абсолютно, не сомневалось
в этом. Но - промасленные от грязи штаны и серое
пальто-демисезон, к тому же, кажется, женское… Шарф на шее
грязный, грубой вязки - что это? "Бред какой-то". И жуткая
чесотка на груди, под мышками и в паху... И руки - большие,
заскорузлые, с черными ободами под желтыми прокуренными ногтями.
Больные руки - руки бомжа. "Бред, бред какой-то… Черные ногти…
Руки желтые, лопатами… Не курю ведь я, давно не курю" - в
недоумении повторял он. И только перстень на правой руке был тот
самый - серебряный, с темным камнем. Перс привычным жестом
перевернул его камнем в ладонь, опустил руки на колени и
растерянно поднял глаза: мимо, к эскалатору, обыденным утренним
путем шли люди. Обыкновенные люди - веселая молодая пара, не
остывшая после ночи и продолжающая целоваться на ходу; элегантная
девушка в черном брючном костюмчике, абсолютно и справедливо
уверенная в том, что она элегантна, и не нуждающаяся поэтому ни в
каких дополнительных доказательствах на сей счет; стройная юная
особа в зеленом свитерке, подчеркивающем высокую нетронутую
грудь, с глазами дикой красавицы-серны; деревенского вида бабушка
с клюкой и тележкой, остановившаяся почитать указатель; пожилая
леди, продолжающая пунктуально следить за своим внешним видом и
болезненно реагирующая на любой взгляд в ее сторону; паренек с
плейером. Ирреальным виденьем мелькнуло и сразу пропало в толпе
странно-знакомое лицо.
Перс безвольно лег обратно на скамейку. Через минуту он
снова спал.
…
Змея была мерзкая - черная чешуйчатая голова, глаза,
горящие холодным малиновым огнем, два тигриных зуба сверху и два
снизу. Она выныривала на Перса откуда-то сверху, из неясного
тумана сна, и пребольно кусала в правый бок, прямо под ребра. А
Перс, как и полагалось в кошмарном сне, беспомощно лежал на
левом, не в силах даже пошевелиться. Левая рука совсем онемела, и
он попробовал прикрыться правой, но это не помогло - последовал
укус в голову. Тогда до Перса дошло, что это никакой не сон, что
его бьют. И разлепил склеенные сном глаза, и поднял
неподъемно-тяжелую голову.
Двое молодых ребят в серой униформе возвышались над ним,
уставившись сверху одинаково жесткими лицами с глазами-черными
дырками, и один из молодчиков опять долбанул его резиновой
дубинкой по ребрам. Перс вздрогнул и сел.
- Выспался, говнюк? - спросил тот, что бил.
Перс тупо молчал и не двигался. И получил новый удар - уже
по ноге. Перс рефлективно, как лягушка от удара током, поджал
обе.
- Прочухался? Вали на улицу!
Перс покорно поднялся со скамейки и пошел.
- Дерьмо забери!
Перс вернулся и забрал черный пакет без ручек и палку.
На эскалаторе было людно, но рядом с ним, на три ступени
вверх и вниз, никто из пассажиров не становился, проходящие
брезгливо отворачивались, зажимая нос, но Перс не замечал ничего
и только смотрел невидящими глазами то на мешок в правой руке, то
на палку в левой, и ждал.
Перс ждал, когда дурной сон кончится, и он проснется.
Проснется в удобном мягком кресле и включит свой компьютер. Так
было каждое рабочее утро, и именно так все должно было быть
сегодня. Он нисколько не сомневался в этом. Пора, пора уже было
просыпаться, хватит этой дури. Да, да - он просто задремал. Это
бывает после бессонной ночи, после всех этих бесплотных бетонных
заборов и прочей сновиденческой ерунды. Он это хорошо знает.
Сейчас он проснется, его обязательно разбудят его сотрудницы,
блондинка с брюнеткой. Они подружки, озорные и разговорчивые, а
кроме того ведь нельзя же спать на рабочем месте! И все будет как
всегда - стол, компьютер, белоснежный телефонный аппарат под
рукой и благодушная, немного сонная, атмосфера благополучия и
безопасности. "Нельзя же спать на рабочем месте, нельзя!" - как
магическое заклинание повторял про себя Перс, но заклинание не
помогало - он не просыпался. И странно, но чем дольше тащил его
эскалатор наверх, к выходу, тем больше привычный компьютер на
столе и белоснежный телефонный аппарат, ежедневные блондинка с
брюнеткой казались сном - далеким и нереальным, радужным - чем-то
вроде названия о. Мальорка на географической карте мира.
На улице ледяной ветер плетью резанул по рукам и по лицу.
Перс вздрогнул, но не проснулся. По инерции он прошел дальше, и
остановился только у дорожного заграждения. Пространство сна было
точной копией мира реального. Перс видел перед собой прянишный
дворец на другой стороне улицы - в точности дом дружбы народов на
Воздвиженке. Мимо мчались стаи хищных блестящих автомобилей -
натуральные московские иномарки. Земля была бела от снега, а небо
- низким и тяжелым - настоящим зимним московским небом. И под
этим обыкновенным небом стоял Перс - обыкновенный московский
бомж, в драных кроссовках и легком пальто. "Бред какой-то" -
подумал он опять и потрогал перстень на правой руке - перстень
был на месте. "Я сошел с ума." - решил Перс и пошел обратно, в
метро. Там, в уголке за автоматом по продаже импортных шоколадок
можно было прилечь. Откуда он знал это? Знал.
Уголок оказался занят - куль грязного тряпья, в котором с
трудом угадывалась чья-то фигура. Он развернулся и застыл в
нерешительности. Больше идти было некуда. Сиплый женский голос
окликнул его:
- Чехов!
Удивленный, Перс оглянулся: куль тряпья оказался бабенкой,
в цветастом грязном платке и фуфайке. Губы разбиты, но кровь уже
запеклась в черное. Свежие фингалы прилипли к глазам
сине-малиновыми бляшками. Глаза голубые, выцветшие, но не
потухшие.
- Чего смотришь? Подружку не узнаешь? Арбатские вчера так
отделали. Не сразу дала.
Баба хрипло и заливисто засмеялась.
- Достали меня вчера - всю водку сами вылакали. У меня
никакого куражу, а они лезут. Вот с тобой бы я не сомневалась. Ты
- интилигент. Обходительный. Ну что, Чехов? Чай-кофе-потанцуем,
а?
Перс сел рядом.
- Почему ты называешь меня Чеховым?
Баба удивилась, но не очень:
- Все зовут, и я зову. Пишешь ты часто чего-то, тетрадки с
собой всюду таскаешь. Как школьник. Скажи лучше, что пил вчера?
Тосол, что ли? Как звать забыл. Подружек старинных не признаешь.
- Я не пью. - нехотя отозвался Перс, чем вызвал новый
прилив хорошего настроения у разбитной бабенки. Она опять
залилась смехом, а, просмеявшись, добавила:
- Да, ты, Чехов, не пьешь. Если меньше бутылки на брата!
Ты куда вчера исчез? Как сквозь землю провалился… Все глаза
проглядела.
Перс тупо молчал. Потом, вспомнив что-то, шевельнулся и,
раскрыв пакет, стал чуть брезгливо доставать на свет его
содержимое: шерстяные рукавицы, хорошие, наверно, теплые -
захотелось надеть, согреть руки, но, помешкав, суеверно не надел.
Бутылка со светлой жидкостью, заткнутая бумажной затычкой, -
открыл, понюхал - вода, кажется. Странно, что не водка или еще
какая дрянь. Карандаши, связанные шнурком, старенький перочинный
ножик. Шариковая ручка. Старые стержни. Все сложено на удивление
аккуратно. Чисто. Отдельно лежал обломок хлебного батона в
целлофановом пакете с завязанным горлышком. И еще что-то веское,
завернутое в довольно белую тряпицу. Перс развернул - три общих
тетради, пухлых, потрепанных по краям. Механически пересчитал -
три. И опустил руки, и закрыл глаза, и опять подумал, уже с
отчаяньем: "Бред какой-то… Милиция, обноски, тетради… Баба эта
битая … Подружка! Чехов!" Перс закрыл глаза. Голова шла кругом:
перед глазами поплыли милые, до слез родные и такие далекие лица
близких - жены, сына… Милая седая мама …
Снаружи доносился шум шаркающих ног, обрывки разговора,
реплики, изредка - смех. А внутри Перса творилось неладное -
внутри у Перса холодело. Перс думал.
"Да, да, да - мечтал стать писателем! Читал с пристрастием
Чехова. Читал! За строчками чувствовал не пустоту общеизвестных
фраз классика, а истинное горячее душевное движение, за которым
чудилось родство душ. Порой до такой степени, что приходилось
напоминать себе - стой, парень, опомнись - ты читаешь не письма,
адресованные тебе лично, а рассказы Классика. Ты, парень, (можешь
обижаться сколько угодно, но это факт!) -инженер, компьютерщик,
пишущий свой несчастный никому не нужный роман, и - только. И -
помогало. И - трезвел. А что сейчас? Что? Мечта сбылась?! Чехов!
Бред!"
Перс вдруг заплакал. Горючими, обжигающими щеки, слезами,
молча и сосредоточенно, не прячась от битой своей подружки. Та
молчала.
Успокоившись, он попробовал думать, припоминая.
"Так-так-так … Двор … метель метет под ноги снег… еще темно …
ночь не хочет уходить ни со двора, ни из головы … очень хочется
спать. Вот я последним залезаю на заднюю площадку троллейбуса …
всю дорогу задняя площадка угрюмо и сосредоточенно молчит … и
только две школьницы-болтушки веселятся … хорошо, хоть они …
очень хочется спать. Так … Остановка … Народ лавой валит из
троллейбуса прямо на дорогу, игнорируя накатывающие машины,
машины покорно тормозят … я - в теле толпы и сплю, сплю, сплю на
ходу. Так … Метро, чудом свободное местечко в уютном уголке лавки
… падаю, опять забываясь в мороке утреннего сна… Гул тоннелей …
Гам остановок … Моя станция … Боже мой! Вставать … выходить …
Сколько дел, сколько тяжелых, безрадостных дел приходится делать
зимой по утрам … Гул множества голосов - муравейник метро …
Плитчатый пол под ногами… Белые храмовые своды над головой…
Скамейки под белыми сводами … Бомж-счастливец … Провал, темнота -
обморок … Стоп! Я сказал счастливец! Я назвал его счастливцем!"
Сердце Перса застучало чаще, как будто он оказался поблизости от
чего-то важного, может быть - от разгадки случившегося. Он
постарался успокоить себя. "Ну и что? Что тут такого наказуемого?
Ведь не всерьез же! Чего не подумаешь сгоряча! Бред же это все …
Чушь несусветная … И метель, и царство сна в голове, и то что
позавидовал, и перстень - ерунда откровенная! Перстень… Руки
лопатой, с толстыми крепкими пальцами - в жизни у меня не было
таких рук с такими пальцами, одёжка - засаленная, зловонная -
никогда не носил ничего подобного, борода. Все изменилось, и весь
я изменился, и только перстень, перстень остался тот же самый!"
Перс перевернул перстень, посмотрел, и опять спрятал в
ладони. Он! Узоры по серебру и темный камень.
Камень, показалось, блеснул алмазной искоркой. Как будто
подмигнул лукаво. Блеснул и тут же погас, опять сделался самим
собой - равнодушным, сонным, каменным.
Перс вдруг устал. "Все поменялось, а перстень остался" -
тупо пульсировала мысль. "Все поменялось, а перстень остался". И
не перстень это вовсе, получается, а тонкая ниточка, связывающая
Перса с его настоящей - прошлой - жизнью. Факт. Перевернул -
посмотрел. Камень был неживой, темный. Померещилось? Силы совсем
оставили Перса. Гул метро стал затихать, отодвигаться - он снова
уснул.
…
Чехов настолько привык к прозвищу, что сам порой забывал,
что имя главного героя из детских рассказов в его дневниках - его
собственное имя. Те, с кем он жил, для того и дали ему Прозвище,
чтобы ничто не напоминало о существовании Имени. А остальная
часть человечества давно знать не хотела о существовании Чехова
как такового. Его обходили стороной на улице, им брезговали в
метро, торопливо отсаживаясь на другое место, случайно сев рядом,
не хотели замечать и не замечали - Чехов был бомж. Обыкновенный
московский бомж. Жизнь шла мимо курьерским поездом, а он стоял у
насыпи и даже не провожал взглядом вагоны, а просто ждал когда
проедет последний из них. Чтобы спокойно перейти на ту, другую
сторону. Правда, Чехов был наблюдателен - это с детских лет
осталось. И он присматривался, конечно, и подмечал многое. А
подмеченное записывал зачем-то в тетрадки. Такая привычка у него
образовалась. И без нее он уже не представлял жизни. Тетрадь и
карандаш всегда были при нем. И при каждом удобном случае он живо
прилаживал тетрадку на коленку и записывал, записывал - мысли,
ассоциации, наблюдения. За это бомжовая братия и прозвала его
Чеховым.
Самым интересным объектом наблюдения, были, конечно, люди.
О! если бы они - идущие мимо, они - вечно спешащие по пустым
своим делам, были повнимательней, они заметили бы, что этот нищий
человек на полу, просящий подаяния, проницателен. И редко
кто-нибудь из них - сытых и как будто уверенных в себе - смог бы
выдержать его взгляд - Чехов был сильнее. Жизнь, выдержанная на
страдании, во многом правдивее жизни, построенной на
благополучии. Модные чистенькие дамы на каблучках и солидные
отглаженные мужики в блестящих башмаках представлялись Чехову не
иначе как актрисы и актеры провинциального театра. Или куклы, или
манекены - как вам будет угодно, но только никак не те, кто живет
настоящей жизнью. Слишком уж у них все было новенькое снаружи и
одновременно - зажатое, показное, деланное внутри. Внутри была
пустота, пугающая их самих, он это хорошо чувствовал. И только
согнутые старостью бабушки да пряменькие, гибкие и тонкие как
тростиночки дети чаще всего казались ему настоящими,
неподдельными - живыми. Чехов понимал это по-своему. "Глаза! Вот
ведь что в человеке главное, - думал он увлеченно. - И если глаза
- бесцветные, рыбьи, впалые, то дело тухлое. А если - теплые, со
светом, то - как два солнышка. Смотришь - и на душе теплеет."
Еще Чехов любил припоминать детство - так он отдыхал душой
от своей бродяжьей, концлагерной - голодной, с побоями и
унижениями - жизни. Он закрывал глаза и видел ясно-ясно: лето,
зелень сада за окном, ворона важно выхаживает там, за забором, и
он, маленький мальчик, высунув и чуть прикусив язык, старательно
рисует и эту ворону, и старую иву, раскачивающую на ветру зеленые
плети ветвей, и старый сарай, - стараясь передать белому листу,
повторить на нем все то удивительное и неповторимое, что видит он
сам. И - о, чудо! - на бумаге действительно постепенно рождается
целый мир, в котором все немножко другое, чем за окном, но тоже
настоящее. А вот - звучит музыка - виолончель, незнакомая
неземная речь Уанстуазуей, а он стоит у окна, а за окном вроде
все то же самое - зелень яблонь и берез, и теплое золото
солнечных лучей сквозь их ветви, но чувство такое, что
совершается космический полет и звезды приближаются, и все
звездное пространство открыто для некоего таинственного
путешествия, и удивительные открытия ждут тебя впереди, и радость
распирает грудь, и почему-то немного грустно - наверное оттого,
что родная Земля все дальше и дальше … Уанстуазуей. И сколько
таких частичек прошлого приходило на память, грело душу и
освещало дорогу! Бесконечное количество теплых и светлых
частичек. Сосредоточиться - единственное, что требовалось и, если
это удавалось, то Чехов чувствовал себя чуть ли не счастливым
человеком.
Зимы были самым тяжелым временем для Чехова. Злые морозы и
недобрые менты, как сговорившись, работали заодно и могли загнать
в гроб любого. Каждый день мог стать последним, но вчера Чехову
повезло: с вечера ему удалось пробраться в метро, а потом уйти
незамеченным в тоннель. Когда затих где-то в темной глубине
тоннеля последний поезд и милиция, совершив последний обход, ушла
спать, и был выключен наконец уставший за долгий рабочий день
трудяга-эскалатор, и воцарилась тишина, он выбрался из своего
убежища и ночь блаженствовал в тепле и покое - на скамейке метро.
А утром … Утром он чувствовал сквозь сон все-все - и как
зажгли первый свет, и как потом тронулся, загудел эскалатор, и
как первый поезд нарушил тишину вестибюля, но не прервал сна. И
как потом поезда стали шуметь все чаще и чаще, и опять зашагал,
зашуршал вокруг беспокойный народ. А Чехов все спал и спал. И
просыпаться ему не хотелось. Потому что солнце в доме уже нагрело
половицы, и они стали теплыми-теплыми. И встать на половицы
босиком, и идти по теплой солнечной дорожке к окошку было так
приятно. У окна Чехов потянулся - сильно, сладко - всем худощавым
мальчишеским телом. Потом выглянул в окно и засмеялся - настолько
на улице было солнечно и весело. Лето ликовало в груди чириканьем
утренних пташек. Лето весело виляло хвостом Рыжика, лукаво
глядевшего на хозяина в окне, смешно повернувши голову набок и
высунув язык. Лето ждало Чехова буйно зеленеющими тропами и
дальними неразведанными помойками, золотистыми жуками и
разноцветными бабочками, несделанными плотами и несовершенными
путешествиями, которые предстояло сегодня совершить. Мир был нов,
чист и свеж. И точно таким же - новым, свежим и чистым - ощущал
себя Чехов. И от этого ощущения он снова засмеялся и … проснулся.
Пробуждение было легким и ничуть не похожим на
пробуждение. Удивительным было уже то, что проснулся Чехов
буквально на ходу. Да - он шел. И рядом с ним - не мимо, а рядом!
- в большом количестве, шли люди - прилично одетые, по-утреннему
озабоченные, то и дело перегоняющие друг друга пассажиры,
участники ежедневной утренней гонки по пересеченной местности
метро. И то, что никто не шарахался от него и не косился
брезгливо, тоже было очень удивительно. А впереди - в десяти,
девяти, восьми шагах от Чехова уже ползла вверх лестница
эскалатора. И он ступил на нее. И поплыл куда-то вверх, в новый
мир. И мысли вихрем кружились в его голове.
…..
Кто-то тронул сзади за плечо - легонько, неуверенно. Перс
обернулся:
- Ты чего? - тихо и как-то странно глядя на него спросила
бабенка.
Перс ничего не ответил и снова закрыл глаза. Баба тоже
замолчала.
- Тебя как зовут? - спросил он наконец, чтобы нарушить это
тягостное молчание, тянувшее душу камнем.
- Шмарой меня зовут. - спокойно и тихо, как будто совсем
другим голосом отозвалась баба.
- Это не имя. И даже, кажется, не кличка. - нехотя заметил
Перс, вспомнив "шмару в рыжем парике" из блатной песенки.
- Другого нет.
- А раньше тебя как звали?
- А нет никакого раньше. И не было…
Перс открыл глаза и вопросительно посмотрел на нее.
- Иначе нельзя. - пояснила шмара. - Иначе начинаются мысли
и становится больно, и день ото дня все больней. И жить
становится невмоготу. А жить-то надо. Вот в позапрошлом году один
из наших вспомнил как его звали. Это еще до тебя было. Ну и
пошло-поехало - сначала пить перестал, потом своих стал
сторониться, а потом, смотрим, и вовсе пропал. Знаешь чем
кончилось его воспоминание? Черной водой в ледяной проруби в
Чистых прудах под самый Новый год.
И добавила осторожно-печально:
- Сдается мне, что и ты, Чехов, вспомнил свое имя.
Перс посмотрел на нее внимательно и удивленно: лицо у
бабенки было совсем другое - открытое, умное, без хитрецы. "А
ведь красивая баба была" - вдруг разглядел Перс. И тут вырвалось
у него из груди горячечной скороговоркой, как будто враз закипело
что-то внутри:
- Да ты что, шмара паршивая, с ума сошла?!
Бабенка не обиделась. Напротив - вздохнула с непонятным
облегчением, и этот вздох волной прошел по ее лицу и смыл с него
странное, горько-прекрасно-осмысленное выражение, так удивившее
его перед этим. Перед ним снова сидела та самая битая разбитная
бабенка - ко всему готовая и на все согласная.
Персу стало стыдно себя, но вместе с тем он вдруг ощутил
странное равновесие - или только его возможность? - в своей
растревоженной душе и почему-то испугался этого ощущения.
"Стоп-стоп-стоп! Это что же это такое! Не-е-е-е-ет! Я им не
Чехов! Никакой я им не Чехов! Чего придумали!" - горячо
запричитал он, думая о бабенке почему-то во множественном числе.
"Я - приличный человек. У меня есть семья, жена и сын, мама,
которые - попрошу заметить- ждут меня дома!" При мысли о сыне у
Перса жалобно заныло сердце. "Не-е-е-ет. Так нельзя. Нель-зя!
Нель-зя! Нель-зя!" - произнес он несколько раз раздельно.
"Успокоиться и все обдумать, надо все обдумать как следует -
спокойно, очень спокойно. Выход должен быть, выход есть, и я его
должен найти. Надо только подумать, как следует подумать..." Перс
знал это по личному опыту. Верное правило.
Перс закрыл лицо руками и замер. Через некоторое время он
поднялся. Ноги затекли, ослабли и дрожали в коленках мелкой
противной дрожью.
- Ты это куда? - встревожилась бабенка.
- Прогуляюсь.
- Обалдел? Замерзнешь, дурак … Сиди, пока менты добрые или
спят …
Но Перс уже не слушал, двигаясь по стенке в сторону
стеклянных дверей.
Он отворил тяжелую дверь и вышел. Ветер ударил по лицу
слева. "Ничего. Ветер - это ерунда." - сказал он сам себе и пошел
против ветра.
На Арбате было безлюдно. Редкие прохожие кутались в теплые
одежды и все равно им было холодно. Продавцы с красными лицами
караулили матрешки.
Гадалка была молодая, с какой-то легкомысленной,
нетипичной для гадалки, внешностью - короткая мальчишеская
стрижка, конопушки на лице, улыбка на тонких губах. На картонке,
которую она держала в руках, было написано: судьба на ладони. "У
меня и ладони-то своей нет" - подумал вдруг Перс, вытаскивая руки
из карманов пальто и рассматривая. Где они, узкие городские, с
длинными худыми пальцами? В одночасье ладони стали широкими,
натруженными - крестьянскими какими-то. "Чего она нагадает мне по
этим лопатам? Какую судьбу?" Он остановился в нерешительности
возле гадалки. Та смотрела на него и светло улыбалась. "И откуда
она взялась здесь такая - улыбчивая, летняя?" - невольно
улыбнувшись в ответ, подумал Перс, не зная что сказать. Выручила
сама гадалка:
- Садись, горемыка - погадаю.
- Спасибо. - отозвался Перс и присел на стульчик для
клиентов.
Взяла гадалка его грязную ладонь своей чистой, приняла его
холодную своей горячей, и он блаженно замолчал, закрыл глаза,
забыв как-то разом и мороз, и ледяной ветер, и безнадежность
своего нового положения в жизни - положения бомжа, и то, что
денег-то за гадание у него нет. А гадалка все говорила что-то,
как будто успокаивала, утешала, а ему казалось, что это ручей
журчит - серебряный, чистый - лесной. И видения дивные
сопровождали журчание серебряного лесного ручейка, и музыка тихая
звучала-доносилась откуда-то сверху.
… а найдешь свое богатство снова, только вернувшись туда,
где потерял его, и только если тот, кто нашел твое богатство, сам
захочет вернуть найденное - неожиданно услышал он и очнулся.
Никакой гадалки рядом не было. Не было и стула - Перс
сидел прямо на мостовой, прислонившись спиной к каменной стене.
Тела своего он почти не ощущал. Кто-то наклонился к нему и
шевелил за бесчувственное, как будто чужое, плечо. Перс
присмотрелся: она, гадалка. Мальчишеская челка, конопушки, тонкий
рот. Только не улыбается, а сжалась вся как-то и слезы на глазах
- наверное, ветер виноват. Он попытался улыбнуться, но улыбка у
него, наверно, не получилась - лицо тоже онемело и не слушалось.
"Про-сни-тесь! Да проснись же ты, дурак! Замерзнешь, идиот
несчастный!" "Замерзну? Что за глупости! Мне тепло, - медленно, и
как-то нехотя подумал Перс. - И кто-то мне уже говорил такое
сегодня. Ругал… Вот только кто? Нет, не вспомнить. Впрочем,
ерунда это все. А что не-ерунда? Ах да! Постой, постой… только
что она сказала что-то очень важное для меня." Перс пошевелился и
попробовал подняться. Каменное тело почти не подчинялось.
- Спасибо. - сказал он девушке, когда она помогла ему
встать. - Вы не могли бы повторить то, что сказали мне только
что?
- Я сказала "Проснитесь, а то замерзните" - смутившись
немного, сказала девушка.
"Наверно дурака с идиотом несчастным вспомнила - сообразил
Перс. - Какая хорошая, городская барышня." Он уточнил:
- Нет … То есть это да … Спасибо Вам большое … А вот
раньше… Раньше, когда Вы гадали мне по руке…
Девушка посмотрела на Перса странно-оценивающе, и Перса
обожгла догадка - никакая она не гадалка! Просто сердобольная
девушка.
Шла-шла сердобольная девушка по улице - смотрит человек на
каменной ледяной земле сидит, замерзает, и никому дела нет, что
через полчаса он замерзнет окончательно, в смерть. А она подошла
и разбудила. Спасла. " Хорошая моя," - опять с нежностью подумал
Перс.
И еще подумал: "Все - женщины. Они - жизнь. И спасают они,
и губят. Сетовать на них то же самое, что сетовать на саму жизнь.
Глупо сетовать…" А вслух сказал ей, спасительнице:
- Не обращайте внимания. Это был сон. Вы сами знаете -
когда человек замерзает, ему снятся теплые сны. Вот и мне такой
вот, сладкий сон снился. И в этом дивном сне Вы были гадалкой, и
рассказывали мне мою судьбу, грея мои неуклюжие, озябшие ладони в
своих - тонких и горячих. И улыбались, как фея из доброй сказки.
И что-то говорили, и так ласково звучал Ваш голос, что я почти
уснул. И Вы же потом, уже настоящая, меня разбудили. Спасибо, и
за то, что грели, и за то, что разбудили. Как Вас звать?
- Это неважно - ответила птичка-челочка, снова становясь
торопливой столичной жительницей - той самой, у которой тысяча и
одно дело и все надо успеть. - Вам есть где согреться?
Перс отстраненно молчал. И думалось ему совершенно
некстати. Хорошо думалось. "Имя. Все дело в имени - думал Перс. -
Имя - это судьба, и это уже определенная близость в отношениях.
Какая к чертовой матери близость может быть между домашней
барышней и уличным бомжом? Никакой. Намек на близость - уже
оскорбление. А бывает имя - память о прошлом, - Перс вспомнил о
подружке, оставшейся в метро. - Нежелательная память о
невозможном прошлом. Назвала Имя - позвала Прошлое. Имя - это вам
не пустой звук. Имя, может быть, - главное в жизни человека,
Господин Перс. Или как Вас там на самом деле?" И, съехав по стене
обратно, на ледяную арбатскую мостовую, подумал "Все равно -
спасибо, челочка, спасибо".
- Господи! Опять садится! Вставайте же! И идите
куда-нибудь отсюда, в тепло идите! Вам есть где отогреться? Вы
слышите меня? - настойчиво повторяла птичка-москвичка, заглядывая
в замерзшие зимние глаза Перса. Перс не отзывался - он вдруг
вспомнил, что именно было сказано ему во сне.
- Да, да, конечно, как же я мог забыть … а найдешь снова,
только вернувшись туда, где потерял ... - рассеянно повторил он,
и опять поднялся.
И, уже в ответ на опасливое недоумение в глазах московской
феи:
- Есть.. Есть где, фея-спасительница. В метро отогреюсь.
Менты сегодня добрые. Или спят. - медленно, с расстановкой
проговорил он. - Я дойду, Вы не беспокойтесь. Теперь дойду.
Спасибо.
…
Это был какой-то новый невиданный сон. Чехов чувствовал
себя воздушным шариком, легким воздушным шариком, несомым теплым
летним ветерком. Куда это он так спешил? Ноги сами вели Чехова по
незнакомым переходам метро, заводили в вагоны. Чехов ровным
счетом ничего не понимал в происходящем. Например - зачем надо
было так бежать вдоль всего состава, заскакивать именно в первый
вагон? Почему не зайти спокойно в ближайший? Намного удобнее!
Вагоны одинаковые. И не требуется застревать в закрывающихся
дверях вместе с портфелем. И выдирать портфель из дверей не
требуется. Но сон обещал быть интересным, и он доверял сну -
надо, значит надо. И бежал, и застревал, и весело выдирал свой
портфель из закрывшихся дверей. Чехов ведь не разобрал еще
толком, кто он такой, в этом своем новом сне. Может, - гангстер,
и на хвосте у него сидит вся полиция Майами! И только от его
проворства зависит останется ли при нем самое дорогое, что у него
есть - личная свобода и этот престижный кожаный портфель,
набитый, видимо, баксами. И, забытый, мальчишеский какой-то,
азарт веселил сердце Чехова от такого расклада. И он чувствовал,
что ради своей новой свободы - свободы гангстера, он не только в
первый вагон бежать - на крыше поезда готов был мчаться по гулким
туннелям, прижимая к сердцу портфель, содержимого которого
наверняка было достаточно, чтобы, выбравшись благополучно, начать
жить безбедно и весело.
А, может, он - московский ловелас и сию минуту спешит на
свидание к очередной приглянувшейся девушке? Тоже неплохо. Не
притти вовремя - значит страшно обидеть избранницу. Нет, нет,
Чехов не хотел никого обижать. А слово избранница - старомодное,
изысканное - заставляло чаще стучать его огрубевшее сердце -
сердце бомжа. Представить - какая она, избранница, у него не
получалось - виделась какая-то фигурка в белом полупрозрачном
одеянии с ярким букетом в тонких ручках. Да он и не пытался
особенно ничего представлять - Чехов блаженствовал. Он был
уверен, что продолжает спать и не хотел делать никаких резких
движений, чтобы не проснуться раньше положенного срока, так и не
узнав подоплеки дела.
И вот последняя станция метро. Улица. Ноги сами несли его
к остановке. Автобус. Две остановки на автобусе. Две минуты
пешком. Солидная вывеска над входом в солидное учреждение.
"Батюшки-светы! Эт-т-то что еще такое? Неужели пустят?
Пустили! Ох и лопухи же эти охранники! Точно - гангстер. А в
портфеле, наверно, автоматический многозарядный пистолет. Куда
это я дальше, интересно? Так … Нич-чего не понимаю. Закуток
какой-то. Девушки. Симпатичные, приодетые. Барышни! Одна
блондинка, другая брюнетка … Да, женщины это любят...
И-и-здравствуйте … Узнали, как будто. Чудеса! Стол. Компьютер.
Что? Мой личный стол? И личный компьютер? И отдельное кресло,
судя по тому как по-хозяйски я в нем разместился. Телефончик
белый под рукой. Импортный. О-бал-деть!"
…
- Вернулся, Чехов? Вот и хорошо. - искренне обрадовалась
шмара. - День здесь досидим, а ночью я местечко знаю поблизости,
в старых домах…
- Не будет никакой ночи - веско сказал Перс, сползая
спиной по стене и усаживаясь на пол. - И старых домов тоже не
будет.
- Как так? - удивилась подружка и опять сжалась.
Перс промолчал. Потом, как будто вспомнив что-то,
поинтересовался:
- У тебя деньги есть?
- Откуда? Арбатские, сволочь, все вчера отобрали. Попалась
я им под разогрев…
Перс молча раскрыл пошире пакет и выставил его немного
перед собой. Первый же прохожий человек бросил медную монетку.
- Везунчик ты, Чехов! - сразу отозвалась Шмара с деланным
весельем, но Перс не поддержал - ладони в тепле начали отходить,
а от ладоней режущая ломотная боль растекалась по всему телу. Он
даже чуть постанывал. Бабенка совсем притихла.
День тянулся как жизнь. Жвачка минут на зеленом
электронном табло. Звон падающих мелких монет. Перс впал в
некоторое отупение. Ему начало казаться, что он сидит здесь уже
целую вечность, и ничего другого в его жизни и не было - что его
креслом всегда были пол и стена, обществом - опустившаяся баба, а
прохожий люд и звяканье монет - единственным антуражем его жизни.
Потом, когда отогревшиеся руки перестали болеть, он вспомнил про
тетради и, подержав в руках стопку, после некоторого раздумья
выбрал самую тонкую - школьного вида, в зеленой обложке.
Открыл.
" Мир детства
Изо всех времен года больше всего Пашка любил лето: летний
календарь дарил дни один светлее другого, а сами каникулы давали
жизни новый отчет и растягивались во времени до длительности эр…"
"Каков слог, однако! - зло отозвалось в душе Перса. - Ему
бы стихи писать…" Он отложил тетрадку, закрыл глаза и рассеянно
повторил несколько раз: "Мир детства… Мир детства… Мир детства…"
И вдруг в двух этих словах, таких простых до банальности, он
почувствовал какую-то странную притягательную силу - добра и
света. Название гипнотизировало, хотелось повторять и повторять
его… В нем было так много всего. Чудился покой - какой-то
особенный, не кладбищенский, конечный покой жизни человеческой, а
- первоначальный, беспечный - райский. Чудились зелено-золотистые
пространства … Это как дверь в лето, а за дверью - пространство
тепла, света и любви. И все это - без дураков. Удивленный, он
очнулся и снова достал тетрадку, открыл, перевернул несколько
страниц вперед и стал читать наугад:
"Это было раннее-раннее лето, одно из тех первых лет,
когда Пашка просыпался оттого, что один яркий луч солнышка, шаля,
ложился на закрытые сном веки и будил сознание загадочным
цветением радужных пятен, их теплыми прикосновениями.
Утро весело галдело птичьими голосами и всего отчетливей в
этом веселом шуме слышалась тишина, ее особенное, воскресного
летнего утра, спокойствие.
Горбатая изложенным посередке булыжником улица давно ждала
зелеными свесями яблонь и голубыми гроздьями сирени через
облупленные, разной высоты и окраски, заборы, сладким запахом
молодой листвы тополиной и радостным зовом таких же ясноглазых
как он сам пацанов. Их ответный крик производил в легком теле еще
более сильное побуждение к немедленному содействию всему
окружающему в его великом и радостном существовании на их улочке.
..
Свет рос здесь же, вместе с Пашкой, среди мило-уродливых
вишен в белой, душистой пене их цветов, среди высокой сочной
летней травы, на длинных грядках с аккуратными рядами первой
ботвы. Желтыми прозрачными столпами свет поднимался к солнцу,
быстро теряя в раскаленной добела голубизне неба органное
звучание своих светлых лучей. Детская пашкина кожа ощущала
дневной жар как ласковое дыхание мамы, когда она целовала Пашку.
И, как обычно, ноги находились в живейшей потребности куда-то
бежать, руки - кого-то ловить.
..
Корявые, как бы суставчатые во многих местах, ветви
приземистой некрасивой антоновки вдруг раскрывались всеми, уже
подбухшими куколками-бутонами и несколько дней антоновка стояла в
бело-розовом ошеломлении, дурманя обитателей избушки через
раскрытые настежь окна медовыми бело-розовыми запахами, обещая
бог знает какие яблоки в свою осень, словно бы и не она всегда
благополучно разрешится желтой, с серыми разводами от черенка,
кислятинкой, которую закладывают в ящики на зиму, чтобы созрела.
Акация росла неряшливым фонтаном. В веерной прозелени
листьев-брызг то и дело мелькали густого сладкого запаха желтые
цветки, свернутые каждый в желтую бабочку-кулек.
Все вместе это входило в дом новым днем, новым праздником.
..
Дом стоял как бы в небольшом саду. Раскидистая листва двух
старых ив охапками ложилась на старое железо крыши. В мелькании
солнечных зайчиков, проскакивающих сквозь толщу узких острых
листьев, в прохладе этой подвижной до зыбкости, играющей светлыми
и темными пятнышками, пахучей воздушной массы, легко и свободно
шли дни и могла бы пройти вся жизнь, если бы не следующая зима…"
..
"Свободно шли дни и могла бы пройти вся жизнь, если бы не
следующая зима… - невольно повторил Перс. - Все правильно, черт
побери, именно так все и было когда-то, честное слово… И, кто
знает, может быть это и есть самое главное в жизни? А я давно уже
забыл об этом… Как же я мог забыть о главном? Впрочем, понятно
ведь как - заботы, заботы, заботы. Иные места, иные времена, иные
дела. Так много переменилось в жизни с тех пор. Да-а. - И снова
мысленно вернулся к Чехову. - Да, детство у него было, похоже,
счастливое, чего не скажешь о нынешней его жиз… А, черт! С
нынешней жизнью у него снова все о'кей. Чего не скажешь обо мне!"
- и он с досадой закрыл первую тетрадку. "Впрочем, - тут же
подумал он. - В чем, в сущности, этот бомж-бедолага виноват? Ни в
чем, если честно. Сам виноват, идиот несчастный. Прав, ох как
прав был тот, кто, уходя, оставил на столе записку со словами "Я
ушел. Вы слишком много спите!"
Некоторое время он маялся, не желая ничего больше читать и
не зная чем занять тянущуюся пустоту, а потом открыл следующую из
стопки тетрадь.
…
"Я мечтаю написать такую книгу, каждому слову которой я
верил бы как любви матери. Книгу как редкое собрание
слов-жемчужин, слов-драгоценностей, чтобы каждое слово сияло и
давало душе долгую радость просветления ее трудного бытия.
Мне кажется, я смею мечтать написать вторую библию. Это
простительно, хотя бы потому, что этой главной книги я еще не
читал, и, следовательно, не могу оценить всей меры собственной
наглости, и еще потому, что это невозможно. Но это же мечта!
Простите мне ее…"
"Заявочки!" - ошеломленно подумал Перс. Сам он никакой
сверхзадачи перед собой никогда не ставил, и писал как Бог на
душу положит, интуитивно. Хотя, влюбленность в живое слово
прекрасно понимал, и сам обожал это состояние - состояние
старателя, напавшего на богатый прииск и теперь весело
намывающего свое золото.
…
"Самые живые образы не вполне самостоятельны, и не вполне
живы, пока их мало и они не соединены в Текст. Они будут
существовать лишь в такой насыщенной атмосфере, где начинают
действовать силы взаимопритяжения и отталкивания (образов),
взаимопроникновения и перетекания, неявные, нереализованные до
этого."
"Да, брат, с этим уж точно не поспоришь..."
…
"Сладка тоска и покой ее сладок! Душе больно, душа растет.
Мысли сосут сердце со сладкой силой, и сердце просит себе этой
боли снова и снова, питая ею душу. Умная душа видит движение
жизни направленным, следовательно, осмысленным и нет большего
счастья для обеих чем это движение заодно.
Пашка любил гулять один. Направление прогулок в
каждодневной неразберихе лиц и улиц угадывалось в том, что
встречный человек был по-хорошему похож на Пашку и этим понятен и
близок ему. Мысль человеческая всякий раз чем-то родным, теплым
касалась пашкиной души, увеличивая сердечную боль, соединяя
соседнюю беду и радость сострадания ей в одно большое пашкино
счастье.
- Милые, как я вас всех понимаю - думал и думал он, дальше
и дальше уходя от дома, один, и не надо было ему в эти часы
никого рядом, ибо в эти сладкие часы он сам был рядом со всеми…"
"Поэзия одиночества… Черт бы его побрал. Нет в нем ничего,
господа поэты, в этом одиночестве, пустота одна, мираж, уж вы мне
поверьте… - подумал Перс, зная как томительно и одиноко бывает на
душе иногда. И начинаешь вдруг понимать, что живое общение ничем
заменить нельзя, и запоздало жалеть о том как легко когда-то
терял из виду тех, кто был интересен или просто приятен в
общении. Что делать! В те благословенные, не такие уж и далекие,
времена круг его общения был так широк и разнообразен, что
дорожить умными, интересными собеседниками Персу казалось
излишним. Он же не подозревал тогда, что приятный собеседник -
редкость, большая редкость. И что круг общения, чем дальше в
жизнь, тем больше и больше сужается, тает, как мартовский снег на
солнцепеке. Правда, справедливости ради, он тут же поправился:
"Хотя, как сказать.. Пустота-то она пустота, конечно, но в этой
пустоте, как в зеркале, можно увидеть самого себя и больше,
пожалуй, никак иначе этого не сделать. Так что, с другой стороны,
одиночество - это очень хорошая школа для души. Жалко его
все-таки, бедолагу, хотя и сволочь он порядочная будет, если…" -
додумывать Перс не стал.
Временами он задремывал. Тепло, шорох шагов и какой-то
общий равномерный гул в вестибюле весьма способствовали сну. "Как
в колыбели." - удивленно и почти блаженно думал тогда Перс, но
тут же заставлял себя проснуться, опасаясь проспать время своего
возвращения с работы. Он знал, что если не вернется сегодня, то,
скорее всего, что не вернется уже никогда. И будет жить в
заброшенных домах, спать с этой когда-то красивой, но
покалеченной жизнью до неузнаваемости бабой, и каждый прожитый
день будет как подаренный год, и сынишки своего, вихрастого и
озорного, никогда у него уже не будет… Впрочем, мыкаться ему,
наверное, недолго придется, но это слабое утешение, честное
слово.
Голода Перс почему-то не испытывал. Неожиданно он вспомнил
о своей страсти к пешим прогулкам - выйти где-нибудь на
Кропоткинской и пройтись до "Площади революции". И тогда …
Холодный пот выступил у него на лбу. "Не-е-т, только не это.
Только не это!" - повторял потерянно Перс, поклявшись раз и
навсегда впредь избавиться от этой идиотской блажи.
Наконец, электронные часы показали шесть часов вечера и
Перс поднялся. Он высыпал на ладонь мелочь, пересчитал - мелочи
на проход не хватало. Он с горечью вспомнил досужие разговоры о
бешеных бабках, которые собирают бомжи. Быстро поднялся. Взял
пакет и палку. Прежде чем уйти, оглянулся - бабенка спала. Нет,
нежности он не испытывал, но неясное теплое чувство шевельнулось
в душе, и, подумав немного, он достал из сумки хлеб, воду, и
оставил рядом с ней.
Перс подошел к турникетам, установленным на выходе из
метро. Сердце стучалось в грудь молотом и так громко, что,
казалось, тревожный этот стук слышен снаружи. Перс осторожно
перекрыл правой рукой дальний световой луч и боком-боком
прокрался внутрь. "Получилось!" Он шел тихо, опасаясь поднять
глаза, как будто пятачок перед эскалатором простреливался, и он
рисковал ежесекундно получить пулю в лоб. И только ступив на
эскалатор, он вздохнул с облегчением, и стал уговаривать сердце
успокоиться.
Пассажиры быстро разбежались на несколько ступенек вверх и
вниз, но Перс уже не обращал на это внимания. "Быстро я привык",
- подумалось ему мимоходом.
Заветная скамейка была занята, но молодая парочка быстро
спорхнула куда-то, едва уловив, что Перс собирается подсесть к
ним.
Пристроив пакет между ног, Перс стал ждать. Его
лихорадило.
…
Нет, это был явно не сон. Чехов не мог понять, что
происходит, но быстро сообразил что надо сделать - он открыл
черный, из натуральной кожи, импортный портфель, якобы набитый по
давешней его блажи баксами, и стал копаться внутри - он искал
документы. Благо девушки болтали, не обращая на него пока
никакого внимания.
"Так, паспорт. Обложечка новенькая. Петр Михайлович Серин.
Довольно невзрачная личность… Так, 35 лет. Ровесничек.
Та-а-а-а-к, есть сын. Ин-те-рес-но получается… Так,
удостоверение. Инженер! Просто и со вкусом… Печати… Да что печати
- фотка." Тут Чехова осенило - зеркало. Оно должно быть в
туалете. Туалет, кажется, при входе, возле лопуха-охранника." Он
поднялся из кресла и вышел из закутка.
Зеркало. Вот оно, при входе. Даже не ожидал, что вот так
сразу - справа, и такое большое… Не отвертишься… "Зеркало! -
вдруг подумалось Чехову - нехорошо, зло подумалось. - Божье
наказание, а не зеркало! Ну что это такое? Что? Пустота
совершеннейшая и ничего более. Ведь нет ничего ни в нем самом, ни
за ним. А человек все смотрит и смотрит в него. Смотрит в детстве
и видит -округлое, чистое, мягкое лицо, припухшие губы и ясный
взгляд. Смотрит взрослым и видит строгие глаза и лицо
возмужавшее, оформившееся - твердое лицо. И в старости - тоже
смотрит. Что же видит человек, глядя туда, в эту наипустейшую из
пустот? Самого себя."
Чехов вздохнул и, наконец, с опаской поднял глаза - он!
Он, Серин Петр Михайлович. Собственной персоной. Худой, высокий.
Длинное лицо, светлые волосы, высокий лоб, прямые брови… Строгий
взгляд, черт бы его побрал! "Та-а-а-а-а-а-а-а-к… Па-нятно!
Понятно теперь, что к чему …" - сказал он себе, хотя спроси его
что именно тут было ему понятно, сказать бы не смог. Однако, в
сон он больше не верил - сон кончился.
Чехов вернулся в свой закуток. Барышни все болтали. "Когда
же они работают?" - зло и беспомощно подумалось Чехову, но мысль
эта тут же отлетела в сторону, как шелуха. Болтливые барышни
забылись, ушли на второй план, в никуда, осталось зернышко: "Ну
что, что со мной? Не по-ни-ма-ю! Ничего не понимаю…".
В голове Чехова шла какая-то круговерть, замять смутных
полумыслей-полуощущений и еще слова, то и дело всплывающие
откуда-то из дальнего уголка сознания - "беда, барин, - буран".
Его то опускали в горячее, кипящее и сердце отогревалось,
закипало в груди, то перемещали в ледяное - в натуральную прорубь
и сердце каменело и стенало, сжатое металлическими обручами
ледяного холода. Сердце, похолодевшее от испуга, слабо
пульсирующее, то и дело теряющее свой ритм. Наконец, что-то
отвлекло его от сумбура мыслей и полного сердечного бедлама -
белый телефонный аппарат на столе, оказывается, давно звонил.
Чехов с опаской посмотрел на него. Телефон продолжал звонить.
Соседки перестали разговаривать и смотрели в его сторону
вопросительно. "Черт!" - ругнулся про себя Чехов и снял трубку.
Мелодичный, нежный - чарующе нежный! - женский голос произнес:
"Здравствуйте, а можно Серина Петра?"
Почему-то Чехов сразу сообразил, что это … жена. Жена!
Боже мой! Бо-же мой! У человека бывает жена! У человека,
оказывается, бывает свой дом, где его каждый вечер ждет эта
особая, таинственная женщина! И от одной этой мысли - что у него
может быть такая женщина - Женщина, Которая Тебя Ждет - он вдруг
враз опьянел. И сердце враз согрелось и успокоилось. И он даже
нашелся что сказать, что - да, да, да, он обязательно,
обя-за-тельно купит по дороге домой и молока, и хлеба.
"Обязательно, о-бя-за-тельно… Куп-лю…" - продолжал вслух
повторять он, давно уже положив трубку обратно на аппарат.
Заметив удивленные взгляды блондинки с брюнеткой, он сел в кресло
повыше и включил компьютер. И тут же подумал. "Интересно, зачем
это я сделал?" Он вообще заметил, что часто делает вещи как бы
помимо своей воли, на автомате. Ноги его сами шли неизвестной
дорожкой, руки производили действия, смысла которых он не
понимал. Честно говоря, Чехову это не очень-то нравилось,
оставляло на душе неприятный осадок ненастоящности происходящего
с ним, фальши. Да еще вспомнились некстати те самые злосчастные
отглаженные мужики в блестящих башмаках, над которыми еще вчера
он сам по-диогеновски посмеивался. "Ерунда - привыкну" - подумал
он вслух, вспомнив ее голос. Блондинка с брюнеткой опять
встрепенулись, и удивленно посмотрели в его сторону. Чехов сделал
вид, что занят работой. Работал, собственно не сам Чехов, а его
руки: пальцы ловко бегали по клавиатуре, набирая какие-то
символы, и, судя по тому, что на экране происходили перемены, это
были команды, которым машина послушно следовала. Вскоре Чехов
перестал отслеживать процесс управления компьютером - перед
глазами появился текст.
Вверху было крупно набрано:
Кольцевая линия
(уличный роман)
"Нет ничего богаче городской уличной жизни.
Вот вы думаете - это просто лица мелькают перед вами?
Чьи-то чужие, ничего не значащие лица? Ничего подобного! Судьбы и
судьбы! Тонкие нити, протянутые из прошлого в будущее! Звездочки,
целая улица звездочек - ярких и тусклых, близких и далеких -
разных. Лица-туманности, и лица-черные дыры, страшные - брррр!
Лица-солнышки - ясные, теплые."
"О-па-на!, - удивился Чехов. - Это что еще за философские
изыски на компьютере инженера отдела автоматизации? Черт-те что,
ей-богу. Чем они тут занимаются вообще? Однако, любопытненько…
Тэк-с, смотрим дальше …"
"Или вот - дома. Вы, может быть, думаете, что дома
существуют для того, чтобы из них получались улицы, а если дом
состарился, то его пора сносить? Не согласен, категорически!
Стены старых домов хранят тепло тех, кто жил в них, они многое
помнят и о многом могли бы рассказать. Они - живые! Да-с! И,
может быть, скоро придумают прибор, который позволит
просматривать воспоминания старых стен, как киноленту. Откуда нам
знать? Нет, я бы не рискнул ломать старые дома. Неужели мало
места вокруг? Стройте рядом! Пусть Город разрастается вширь,
уходит в даль… Пусть в нем будут таинственные районы старых домов
века 20-го, века 30-го, по которым можно водить экскурсии,
показывая любопытствующим развалины православных монастырей,
сталинских высоток, хрущевских пятиэтажек… И пусть это будут
опасные районы, настоящие зоны, куда экскурсии будут водить
отчаянные сталкеры, а экскурсантами будут изверившиеся
талантливые писатели в поисках новой веры и благородные ученые,
задумавшиеся рискованный эксперимент. Пусть! Опасности всегда
будут востребованы в обществе, даже самом благополучном. Даже,
пожалуй, так - чем благополучней общество, тем востребованей
опасности. Так пусть это будут настоящие опасности, в которых
таятся открытия-откровения и находки-загадки…"
…
"Однако, к чему эта патетика?" - заметил про себя Чехов,
но в целом, как ни странно, ему понравилось - чувствовалось некое
настроение.
Тексты Чехов обожал и всегда внутренне трепетал перед этим
маленьким чудом. Этакий ничего не значащий клочок бумаги, на
котором и нет ничего, кроме буковок, ан - смотрит человек на этот
листок, и - то нахмурится, то улыбнется, - живет человек,
переживает. Сейчас глаза Чехова горели любопытством профессионала
- Человека Пишущего, и любящего писать. Он оценивал Текст.
Несомненно, автор - человек, в писательском деле начинающий,
часто идет вслепую, наощупь. Он еще только ищет свой стиль,
пробует темы на вкус и на цвет. Но при всех издержках, кое-что
схвачено верно и некоторые картинки вставали перед глазами как
живые. "Тэк-с, забавно, забавно. Шагнем-с дальше, куда-нибудь в
серединку…"
"Готов ли я к поступку? Порой однозначно - нет.
Поступок - перемена направления жизни, а я ежедневно еду
по своей кольцевой линии: дом - работа - дом с незначительными
отклонениями в виде эгоистических пеших прогулок по бульварам, и
далеко не всегда готов изменить маршрут.
Мыслимо ли, к примеру, ввязаться в дворовую драку и
защитить от побоев девушку? Пусть пьяную, опустившуюся, пусть из
этой же бьющей ее сейчас пьяной дворовой компании, но ведь -
девушку?
Мыслимо ли подойти и расспросить женщину-мать, просящую
подаяние в метро с тремя детьми о ее бедах и предложить помощь?
Спасти всех попадающихся тебе, пропадающих на улице
очаровательных бездомных щенков и котят?
Валяющихся на остановках и замерзающих на земле пьяниц?
Мыслимо ли …!?
Нет. Немыслимо."
"Интеллигенция! Черт бы ее побрал… Глобальная сила в
осмыслении действительности и старческая немощь в самом простом -
когда надо совершить поступок, просто - поступок, - подумал Чехов
с усмешкой. - Больная совесть плюс постоянное стремление к
самооправданию. Иначе не могут…"
"Но порой разум не может сдержать сердце, сердце больше не
слушается и трогается с места, и тогда
- пускаешь в квартиру бездомного блохастого котенка,
- вытаскиваешь из под машины пропадающего от холода и
голода щенка,
- поднимаешь за ворот валяющихся на улице, замерзающих
пьяниц и зло и беспомощно тащишь их в тепло, чтобы могли
отогреться, прийти в себя,
- и вмешиваешься в вокзальную драку, когда даже милиция не
торопится подойти, хорошо зная как легко напороться на нож,
- и пеняешь девочкам-подросткам на улице за то, что они
грязно ругаются матом,
- и …
Коротко - выпускаешь пар."
"Однако, могут иногда… И вообще, взят неплохой темп, и
поддерживается… Интересно, кто же все-таки автор?" Он начал
слепым котенком тыкаться по клавиатуре, что-то набирая,
передергивая с места на место. Наконец, нашел.
"О-па-на! Петр Серин. Тэк-с. Довольно неожиданно. Впрочем,
предположить можно было, конечно. С чего бы иначе компьютер при
первом включении утром показывал сразу этот текст. Видимо,
неоконченное… Так и есть."
Текст оказался объемный. Весь день Чехов просматривал
страницы, одну за одной. И чем дальше он смотрел, тем мрачнее и
озабоченнее становился.
На заигрывания любопытных соседок он отвечал односложно и
сухо, так что блондинка с брюнеткой быстро отстали, решив, что
коллега сегодня не в духе. А Чехова мучило … чувство вины. "Ну в
чем, в чем я, собственно, виноват? - убеждал он себя. - Да я
знать не знаю как это все произошло! И что произошло, я тоже,
собственно, не знаю. И где он, этот бедолага-философ, я тоже не
знаю. Не- зна- ю! Понимаете?" Но те, к кому он обращался, не
понимали и понимать ничего не хотели. Они неотступно напоминали
ему, что он занимает чужое место. "И всю жизнь будешь занимать!
Понимаешь? Чу-жо-е! И женщина с нежным голосом - вовсе не твоя
жена, а этого интеллигента несчастного. И сын, встреча с которым
ожидает тебя сегодня вечером (в чем он уже не сомневался, хотя и
понятия не имел, как он доберется до дома и, вообще - где этот
самый дом находится) - не твой. Ну что, что может быть хуже
нежели чем занимать чужое место? Ты сам подумай, дурья башка. Не
будем говорить о жалости и прочей чепухе. Ты же умный человек и
не можешь не понимать, что это значит - изо дня в день терять
частичку самого себя, тратя силы на заполнение всех этих пустот и
трещин, которые будут образовываться в твоей чужой жизни каждый
день и по этой простой причине жить даже не вполсилы, а в
миллионную долю твоей действительной жизненной силы - тлеть,
пропадать" - говорили и говорили ему надоедливые голоса, отвергая
все приводимые им оправдания как не меняющие сути дела, как
не-су-щес-твен-ные и к концу дня совершенно измучили Чехова эти
посторонние голоса.
И еще одна мысль-подножка подспудно не давала ему покоя.
Он загонял ее обратно, в подсознание, но она холодной скользкой
змейкой неизменно вылезала оттуда смутным тревожным ощущением все
той же вины. Наконец, мысль, оформилась. Если бомж
нежданно-негаданно стал инженером, то инженер вполне мог стать …
Правильно, бомжем. И тогда становится совершенно понятно, где и в
каком облике его следует искать. Сразу вспомнилось, нахлынуло на
Чехова ледяной волной ужаса все-все-все - и холодные ночи, и
ежедневные побои от собратьев и от милиции - ото всех кому не
лень и не жаль руки марать. И равнодушие прохожих … И подружка,
эта вечно-пьяная, опустившаяся баба… И проклятая чесотка по всему
телу .. Тут он вздрогнул, и заново всей кожей ощутил нынешнюю
свою телесную чистоту. И затосковал, заметался душой,
засомневался в его ли силах вернуться туда, обратно, к своей
бездомной, чесоточной прежней жизни. Чудовищной жизни. А в том,
что он может при желании вернуться, он уже почему-то не
сомневался. "Вот именно - при же-ла-нии!" - раздельно повторил он
и откинулся в кресле, захватив обеими руками затылок и
уставившись в белый потолок стеклянными ничего не видящими
глазами.
"При же-ла-ни-и!".
…
Перс задремал.
Мысли о том, как неверно и зыбко все стало теперь в его
жизни совершенно измучили его. То ему казалось, что проклятый
бомж давно уже дома - от одной этой мысли у него все закипало
внутри. То мерещилось, что несчастный угодил под поезд, и по этой
простой причине уже никогда не появится здесь. Потом в голову
начало приходить что-то уже совсем неважное и несущественное,
полная ерунда - какие-то неприятности по работе из-за всех этих
перепитий. "Господи! Это-то здесь причем!" - воскликнул про себя
Перс, и, вконец измученный, задремал.
Он очнулся как от удара током и увидел все четко,
предельно ясно, без первой пелены на глазах, которая обычно
бывает после сна: там, у белой колонны напротив остановился он.
Остановился, не поднимая глаз.
Он! "Пришел!" - с смешанным чувством надежды,
благодарности и тоски подумал Перс, а душа его трепетала, как
стяг, выставленный высоко, на ветер и холод, и холодная испарина
выступила на лбу. Он боялся пошевелиться. Он как будто окаменел.
И только смотрел, смотрел перед собой - туда, на другую сторону
вестибюля.
Чехов был бледен как та белая опора, к которой он
прислонился. Какая-то женщина участливо обратилась к нему,
видимо, предлагая помощь, но тот только покачал головой. Слов
слышно не было, хотя в вестибюле стояла абсолютная тишина. И в
этой звенящей тишине, бесшумно как рыбы, передвигались женщины с
детьми, бабки с тележками, отглаженные мужики с портфелями,
приходили и уходили поезда, и что-то томительно тянуло в душе и
кололо в сердце. "Как шилом," - с тоской подумал Перс, не сводя
глаз от противоположной стороны.
Наконец, Чехов медленно оторвал глаза от пола и ...
Тишину прорвало и все звуки - гуд поездов, обрывки
разговора, шелест шагов - лавиной сошли на Перса. Свет вспыхнул и
погас, ослепив напоследок. Скамейка уплыла куда-то вправо, а сам
он, скатившись с нее мячиком, растаял в воздухе, пропал,
провалился в мягкую темень, в никуда - совсем как тогда -
давным-давно - сегодня утром.
…
Закрыв глаза, Петр Михайлович Серин блаженно дремал.
Поезда приятно шумели, накатывая мягкими шарами откуда-то из
туннелей и опять исчезая в многолюдном гуле метро. Он знал, что
вот так посидит-подремлет еще чуть-чуть здесь, на скамейке м.
Арбатская и поедет домой. К жене и сыну, к маме, которые знают,
что если папа чуть-чуть задерживается, то это не страшно -
бывает, довольно часто бывает. Жена, наверно, сердится чуть-чуть.
Не без этого, конечно. Опять, мол, гуляет неспешным шагом по
своему Гоголевскому. Он, видите ли, думает! Ему видите ли,
нравится этот бульвар! Нет бы домой пораньше приехать! И сынишка,
наверно, тоже сердится. "Когда же придет этот папа!" Это он в его
дневнике как-то вычитал, попался где-то ему на глаза. В дневнике
пунктуально было записано все что происходило в этот вечер дома -
и голодный Кузя (кот), и сердитая мама (несделанные уроки), и
одноклассник Сашка (у, ябеда и плакса!). И каждое наблюдение
перемежалось этой сердитой фразой. "Когда же придет этот папа!"
"Славный какой! И как трогательно это все-таки, когда тебя
так ждут …"
В сладкой своей дреме, он мимоходом подумал-вспомнил об
одной ерунде.
"Приснится же такое! Черт-те что, ей-богу: перстень…
Перстень как перстень… Шмара… Чехов! Бред… Господи! Глупости…
Какие совершеннейшие глупости мерещатся порой, ей-богу.." - Перс
даже хмыкнул и от этого совсем проснулся, открыл глаза.
Он открыл глаза и вздрогнул - напротив, опустив голову и
безвольно сложив руки меж колен, сидел бомж.
"Не может быть!" - твердым голосом сказал себе Петр
Михайлович. И инстинктивно закрыл глаза. Потом снова открыл. Бомж
не исчез, не испарился и был до одури в башке, до тошноты в горле
похож на того самого - из нелепого, донельзя странного сна про
перстень - легкое пальто, шарф, черные нечесанные волосы, пакет и
палка у ног, рваные кроссовки. "Пакет и палка. Не может быть!" -
повторил Петр Серин. И быстро поднялся, чтобы уйти. Но уйти
тотчас что-то помешало. Он оглянулся - бомж смотрел, как будто
стрелял - в упор - взгляд, полный такой живой, животной тоски,
что Петр Михайлович шарахнулся прочь как чумной.
Едва не загнав обратно выходившую из вагона тетеньку,
которая, испуганно взвизгнув, успела отскочить в сторону, и не
слушая, что она кричит ему вдогонку, каким козлом его обзывает,
он забежал в вагон подошедшей электрички и сразу сел на свободное
место. И быстро закрыл глаза. "Фу ты, ну и ерунда! Что за ерунда
такая?" - не уставал повторять он, не зная как справиться с
накатившим непонятным и таким сильным волнением. "Ну все, все,
все … Кажется, это название какого-то спектакля… Хорошее какое
название… Помогает, вроде… Надо будет обязательно сходить
посмотреть… Правда ведь? Спектакль… Вот именно - спектакль!"
…
…
Петр Михайлович был почти дома. Оставалось сделать три
звонка - условный знак, что пришли свои. Он слышал как за
металлической дверью воинственно вопит сынишка, как потом
выговаривает ему жена и мяукает кот. И почему-то медлил, не
решался нажать на кнопку, как будто забыл сделать что-то
чрезвычайно нужное, без чего и домой-то приходить не стоит.
Наконец, аккуратно поставив портфель на пол, Петр Михайлович
Серин решительно снял с правой руки и с непонятным, но явным
облегчением выбросил в мусоропровод серебряный арабский перстень
с темным камнем.
почитать другие статьи, репортажи, прозу Алексея Воронина переход на главную страницу сайта алексея воронина "русский самолет"скидки и распродажи обуви в нижнем новгородеювелирные магазины в спбсписок стоматологических клиник СЦ vesTVremont.ru - ремонт телевизоров fujitsu все магазины детской одежды столицы бесплатный хостинг сайтовлореаль косметика